В годы Великой Отечественной войны советскими поэтами созданы произведения, которые перешагнули свое время и живут активной жизнью и сегодня. Есть среди них и такие, по которым будут судить об эпохе, и не только родившей их, но и о той, у начала которой находится Октябрьская революция.
Редким эпохам выпадает на долю создание образа национального народного героя. Советская поэзия 1941 — 1945 годов дала миллионам людей Василия Теркина. Удивительно ли, что в ее активе произведения, в которых выразился человек, конечно же, связанный со своим временем, конечно же, «меченный» его метами и шрамами, оцарапанный его осколками, несущий в себе такое, что делает его представителем не только определенного народа, но и человечества!
Естественно подумать об общих чертах такой поэзии, о тех обобщающих уроках, заключенных в ее опыте, которые обращены к нам, к сегодняшней литературе и, думается, литературе будущего.

Время войны - время спрессованное по преимуществу. Год его приравнивают к десятилетию, а иногда и нескольким десятилетиям мирной жизни. Закономерно, что и поэзия, глубоко выразившая то время, представляется поэзией особой насыщенности, особой спрессованности. Спрессованности не столько специфически батального, сколько человеческого - и в смысле деяния, и в смысле раздумий и переживаний.
Стихи А. Твардовского, М. Исаковского, А. Прокофьева, А. Ахматовой, Н. Тихонова, А. Суркова, О. Берггольц и их товарищей были рождены войной, потрясшей до основания жизнь народа, заставившей каждого как никогда глубоко задуматься о себе, о Родине, о прошлом, настоящем и будущем ее. Некоторые, пытаясь по существу локализовать значение литературы тех лет, говорят: «Да ведь тогда были особые обстоятельства». Да, особые. Но только в смысле насыщенности, крайней драматичности, совсем не в том, что они требовали и особых, иных, чем в мирное время, взглядов, иных человеческих отношений.
Глубоко ошибочно мнение, будто советская литература годов войны - литература простых, однолинейных сюжетов. Битва с фашизмом не была. да и не могла быть явлением простым. Люди вставали на битву в строю солдат, за станками на фабриках и заводах, на колхозных полях, в научных лабораториях. Оки не только наступали, но и переживали горечь жесточайших поражений, они оставляли родную землю в плен врагам и сами оказывались узниками лагерей смерти. Сложные, мучительные переживания терзали их души.
Советская, литература не льстила современнику, не изображала его путь усеянным розами даже в дни побед, но она и не чернила его. Она говорила о нем правду, она изображала судьбу человека. Она была победной там, где была победа, и была скорбной - где была скорбь.
Вот здесь, в этом главном, и берет свое начало и ее структура и ее сюжетика, и ее концептуальность, и ее стиль и поэтика.
Война сразу же поставила перед поэтами новые, очень сложные задачи. Решать их немедленно, что называется, «не переводя дыхания», оказалось не так-то просто (случаи с песнями «Священная война» В. Лебедева-Кумача, «До свиданья, города и хаты» М. Исаковского, почти мгновенно возникшими и ставшими народными, - особые случаи, другие жанры и время переживают по-другому). Но учеба шла, и с такой интенсивностью, что уже 1941 год дает не только замечательные лирические стихотворения, но и поэмы, и среди них одну из лучших - «Киров с нами» Н. Тихонова. Рядом с нею становились «Зоя» М. Алигер, «Сын» П. Антокольского, «Россия» А. Прокофьева. В поэзии выступило главное: в наиболее характерных произведениях чувствуется не просто огромность, но и безграничность взятых на себя обязательств перед людьми - ближними и дальними, настоящими и будущими. Потому и об изображаемом, о таком, что человек видит, в чем сплошь и рядом сам принимает участие, говорится:


Зарниц гремучих полыханье,
Летучий, хищный блеск штыков...
И это все — уже преданье
И достояние веков.
(П. Шубин)


«Зарниц... полыханье», «блеск штыков» — такого рода подробности могли быть самыми разными в зависимости от конкретной ситуации, от «быта» дня, часа, мгновения, но порыв к «преданию», к «достоянию веков», к тому, «что больше жизни было: мечта, душа, отчизны бытие» (О. Берггольц), как правило, объединяли самых несходных поэтов. «И все - сейчас, и все - в веках», — лапидарно выразил подобный строй чувств А. Прокофьев.
В работе поэтов в годы войны завершились процессы, происходившие в советской поэзии в предшествующее двадцатипятилетие, и в необычайно концентрированной форме выразилось новое качество, которое продолжает развиваться и сейчас. Это прежде всего более глубокое осмысление революции в главном, что она создала, — в самом существе нового человека, человека «октябрьского измерения» (В. Луговской). Здесь концентрируется все: новое и в содержании, и в форме, и в самой литературной жизни, вплоть до новых взаимоотношений литературы и народа, читателя и писателя.
Именно в этом смысл более решительного поворота к исследованию нравственных категорий: человек берется во всем богатстве связей с людьми, с обществом, с природой. «Люди —братья»,— говорят советские поэты в годы жесточайшей воины, и говорят с убежденностью, которая доступна только тем, кто сам участвует в трудной битве с врагами человеческого братства.
Б суровые годы возникает поэзия такой человечности, образ таких масштабов обобщения, которые присущи только редким художественным типам - Уленшпигель, Швейк...

Обращение к книге, в которой он создан, в данном случае особенно уместно.
«Книгу про бойца» А. Твардовского отличает и сегодня жгучая современность в подходе к изображению человека, защитника Родины.
Для доказательства того, как поэт был чуток к жизни человека на войне, хотелось бы снова вчитаться в то, что поэт сначала издал как стихи «Из записной книжки», - там особенно много всяких, в том числе и «горестных замет». Но, может быть, характернее другое: в эпической «Книге про бойца» А. Твардовский говорит о жизни солдата, без какого бы то ни было «приподымания» героя. Поэт не обошел ни ощущения хрупкости человеческого существа под огнем, ни чувства оторванности человека от всего домашнего, уютного, ни острого ощущения «холода» жизни, жутких ее тревог и тягот, когда вдруг человек - пусть на несколько часов - оказался в нормальной обстановке («Отдых Теркина»). Именно тут вместе с мыслями о том, что, оказывается, на белом свете есть кровать, «то есть место специально для того, чтоб только спать», и есть тепло и прочие такие простые, естественные и в то же время совершенно недоступные для солдата вещи, - вот тут-то именно и вспоминается:


Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь,

Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна.
Ах, как трудно все на свете:
Служба, жизнь, зима, волна.

А. Твардовский ни на минуту не забывает, что его герой — «обшитый кожей тонкой человек», но он и силен, и ловок, и умен, и в конце концов героичен.
В связи с этим вообще необходимо подчеркнуть жизненность для нашей литературы традиций «Книги про бойца», актуальность ее подхода к изображению человека на войне. В послевоенные годы писатели, разрабатывая проблему войны, сделали много нового в художественном освоении огромной и чрезвычайно важной темы. Но имеются в этой работе и недостатки. В исключительной сосредоточенности авторов некоторых повестей на растерянности бойца, особенно юного, «парнишки», с бухты-барахты кинутого в пекло войны, на «обыкновенности», «негероичности» его поступков угадывалось желание показать не «чудо-богатырей», а самых что ни на есть обычных «грешных» ребят.
В «Книге про бойца» есть все, против чего могут внутренне ополчаться авторы подобных повестей. Ее герой — ловкий и удачливый боец, человек веселый и бодрый, он сбивает самолет, переплывает ледяную реку. А. Твардовский не останавливается и перед тем, чтобы назвать его чудо-человеком и даже богатырем. Да он и действительно богатырь, как и многие самые реальные бойцы, воевавшие против фашизма. Почти в каждой работе о книге А. Твардовского приводятся действительно важные слова, серьезно уточняющие характер того «богатырства», которое поэт видит в Теркине:


Богатырь не тот, что в сказке -
Беззаботный великан,
А в походной запояске,
Человек простой закваски,
Что в бою не чужд опаски,
Коль не пьян. А он не пьян.


Но А. Твардовский идет и дальше. Говоря о том, как многим бойцам хочется походить на Теркина, он тут же приоткрывает в своем герое и — шире — в человеке на войне такое, что вроде бы и совсем зачеркивает в нем даже и намек на героическое. Над бойцом А. Твардовского имеют власть те же самые силы (и среди них — смертная тоска, страх), что и над всеми смертными. Потому поэт не только доводит своего бойца до многих малых и больших побед, но и до гибельного болота, где «вода была пехоте по колено, грязь — по грудь». До того окопчика, где однажды бойцы услышали «добрый, давний и знакомый звук вечерний. Майский жук!», который мгновенно разбудил в них самые дорогие и сладкие воспоминания. Но минутная иллюзия грубо и резко снимается реальностью войны — начинается бомбежка. И хотя, согласно армейской поговорке, это «малый сабантуй», в окопах страшно:


И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной.
Только собственной спиной.
Ты лежишь ничком, парнишка,
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.


Поэт не скрывает ни растерянности, ни даже покорности бойца. Он правдиво говорит о самых невыигрышных сторонах его поведения, о чем иной сторонник «героев в латах» мог бы сказать: «Это для советского бойца нетипично». Но вот тут, где автор иной повести о войне оставляет своего героя валяться ничком на земле (и в этом он видит особую правдивость изображения солдата), Твардовский находит в себе право обратиться к самому сильному в душе парнишки — к его достоинству бойца, советского человека. Поэт говорит:


Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если всё пришло к концу…


Тот факт, что советская поэзия оказалась подготовленной к активному участию в борьбе против фашизма, не был случайным явлением. Основа этого была заложена еще в первые годы революции, когда русская поэзия в лице своих самых крупных мастеров стала в строй бойцов Октября. Традиции той поэзии, и, прежде всего В. Маяковского, в немалой степени определили роль и значение советской поэзии и в годы Отечественной войны. К сожалению, эта тема не получила освещения ни в одной работе. Более того, некоторые убеждены, что о традициях поэзии В. Маяковского в годы Великой Отечественной войны говорить нельзя, русская советская поэзия годов войны — явление, мол, совершенно иного порядка. Писатели, говорившие так, исходят отчасти из формального понимания традиций и потому, не находя прямого воздействия поэтики В. Маяковского на стихи поэтов, сыгравших самую крупную роль в годы войны, делают вывод об отсутствии таких традиций. Но воздействие В. Маяковского на нашу военную поэзию было иным. Оно касалось, прежде всего, самого существа работы поэтов.
В. Маяковский не был единственным поэтом, стремившимся своим словом помогать советскому народу в защите завоеваний революции. По-своему и в разной степени последовательно той же дорогой шли Демьян Бедный, С. Есенин, Н. Асеев, Э. Багрицкий и многие молодые поэты, пришедшие в литературу с полей гражданской войны. Но в выполнении этой задачи первым среди них по масштабам своего дарования, по идейно-художественной дерзости замыслов, находившихся в соответствии с самим новаторским духом революционней эпохи, был В. Маяковский.
Собственно, приравнять стих к штыку, поставить его в ряд с такими делами народа, как добыча чугуна и стали, означало более решительное, чем прежде, вторжение в поэзию законов самой жизни. Так рождалась поэзия первых послеоктябрьских лет со всем своеобразием ее жанровых, языковых и ритмико-интонационных форм. Но на том же пути возникло в годы войны и своеобразие «Василия Теркина». Грех «литературности», который, по словам самого автора поэмы, сначала мешал его работе, был отброшен, как только А. Твардовский до конца ощутил новые задачи времени. Мысль эта не привнесена в творческую историю «Василия Теркина» тем или иным критиком, желающим непременно связать А. Твардовского с новаторскими традициями советской поэзии. Она видна в самой сути «Книги про бойца», в ее идейно-художественном облике. И не удивительно, что ее формулирует сам автор поэмы в своей известной работе «Как был написан «Василий Теркин».
Немало недоумений вызвали поначалу поэмы О. Берггольц. Но и они определены службой людям, страстным стремлением помочь самой себе и своим товарищам сегодня, сейчас, здесь. Находясь в дни войны в Ленинграде, видя, какую совершенно небывалую роль в его специфических условиях, особенно в месяцы блокады, играет радио, О. Берггольц с начала войны связала свою жизнь с ленинградским радиокомитетом. Содержание, интонация, характер разговора автора со своими слушателями и даже сама необычная композиция ее произведений вырабатывались под влиянием трудных жизненных условий, по существу родивших О. Берггольц как большого поэта.
О. Берггольц непосредственно обращалась к слушателям. Тем, что она выступала, имея перед собой огромную аудиторию, тысячи людей, которых хорошо знала, чувствовала, определены многие особенности ее лирических стихотворений, и, прежде всего — редкостное сочетание сердечности, которая вообще отличает ее поэзию, с высотой тона, умением обратиться к людям не только по-домашнему, по-соседски, чем, конечно, чрезвычайно дорожила поэтесса, но и как бы с самой высокой трибуны. Но обратиться в любом случае по-товарищески, с самым глубоким дружеским чувством.


Я тебе
не стихи ору,
рифмы в этих делах
ни при чем;
дай
как другу
пару рук
положить
на твое плечо.


Эти слова Маяковского, при всем своеобразии возникающего за ними облика автора «Левого марша» (к поэзии О. Берггольц слово «ору», конечно, имеет самое отдаленное отношение), довольно точно характеризуют сам дух произведений ленинградской поэтессы.
Большое место, занимаемое советской поэзией годов войны в формировании самосознания наших людей, определяется тем вкладом, который внесен ею в духовную жизнь страны.
Поэты овладевали подлинной глубиной взгляда на образы национальной истории, а также все более полно усваивали ленинское отношение к культурному наследству прошлого и, в частности, к национальной классике.